Памяти моих родителей
Не было у Ивана Сергеевича Шмелева отца – выдающегося математика, матери – талантливой пианистки, не было среди его родни мистиков, философов, художников, действительных тайных советников, не текла в его жилах кровь князей Курбских, не принадлежал он по рождению ни к политической, ни к военной, ни к творческой элите.
Гуслицы – это юго-восточная часть Богородского уезда Московской губернии с прилегающими землями Рязанской и Владимирской губерний по реке Гуслице, притоке реки Нерской, которая впадает в Москва-реку. По одной из версий, название пошло от финского «kuusi», то есть «ель»: в начале второго тысячелетия население Гуслиц было смешанным, славянским и финно-угорским. По реке названо и село Гуслицы Богородского уезда, известное со времен Ивана Калиты. Оттуда идет род Шмелевых.
Эти места называли старообрядческой Палестиной. Там в ХVII – ХVIII веках селились беглые староверы. Из актов конца ХVII в. Иван Сергеевич Шмелев вычитал, что его предок во время тяжбы в Успенском Соборе между старообрядцами и новообрядцам в присутствии царевны Софьи учинил драку с соборным батюшкой. Жители назывались гусляками, они были носителями особого, гуслицкого, самосознания, которым многое объясняется в характере и образе жизни Шмелевых. Гусляки – люди с достоинством, деятельные, предприимчивые, грамотные. В ХVIII – ХIХ веках в гуслицких селах добывали глину, производили фаянсовую посуду, хлопчатобумажные ткани, занимались извозом, торговлей, хмелеводством, потому и родилась поговорка, записанная В. Далем, «У него в голове гусляк разгулялся». Гусляки делали лестовки и развивали иконопись, причем их заказчиками были и новообрядцы. В Гуслицах сложился свой стиль оформления книг – их переписыванием и украшением там занимались профессионально. Оформился и свой стиль рисованного лубка.
Прадед Ивана Сергеевича Шмелева, тоже Иван, был из государственных гуслицких крестьян. Прабабушка, Устинья Васильевна, состояла в родстве с Морозовыми, из которых вышел основатель династии Морозовых – Савва Васильевич. Прадед Иван перебрался в Москву в 1812 году. Он обосновался в Кадашевской слободе, что в Замоскворечье, – в районе купеческих особняков и каменных церквей. Замоскворечье – символ купечества. Здесь укоренился купец первой гильдии В. А. Кокорев, из старообрядческой семьи костромских торговцев; с его именем связана Большая Ордынка, Кокоревское подворье. Здесь были владения Шемшуриных и Жемочкиных. Отсюда купец Кумакин, дядя Достоевского по материнской линии. Тут благодаря прадеду Ивану жило несколько поколений Шмелевых.
Возможно вы искали - Статья: Образ человека в русской классической и современной риторике
Слобода названа по селу Кадашево, которое упомянуто в завещании великого князя Ивана Васильевича в 1504 году. Название пошло, очевидно, от старинного наименования мастеров полотняного ремесла, либо от кадник, кадаш, кадыш – бочар, обручник, бондарь… «наехали кадаши, из Мещеры торгаши». Шмелев построил дом, а когда началась война с Наполеоном, он оставил в этом доме жену, детей и ушел на Воробьевы горы, где по ночам вместе с другими мужиками ловил французов. По семейному преданию, Устинья Васильевна как-то схватилась с французом-мародером, пытавшимся увести со двора корову, ее заступником оказался Наполеон, появившийся во дворе в нужное время. После войны прадед занялся плотницким делом, торговал посудным и щепным, то есть деревянным, товаром резной, токарной работы, а это могли быть чашки, мисы, ложки, игрушки, складни и проч. Он накопил денег и стал подрядчиком.
Его сын, тоже Иван, дед писателя, продолжил семейное дело, расширил его – начал брать подряды на строительство домов и стал настолько уважаемым подрядчиком, что принял участие в строительстве деревянного Крымского моста. И не такое бывало: он взялся за дело, сулившее верные прибыли и почет, – за перестройку Коломенского дворца. Думал, что за это ему пришлют «кулек крестов», как написал его внук в «Автобиографии» (1913)[1]. Но Иван Иванович, человек, по всей видимости, с норовом, отказался дать взятку приемной комиссии, а в результате почти разорился. От коломенского проекта пришлось отказаться. Тогда он выломал дворцовый паркет, снял рамы и двери и пустил все это на ремонт отцовского дома в Кадашах. Иван Иванович оставил сыну Сергею три тысячи рублей ассигнациями и сто тысяч долга.
Сергей Иванович курса в Мещанском училище не окончил, проучился только четыре класса; он с пятнадцати лет помогал отцу и после его смерти продолжил подрядное дело, покупал лес, гонял с ним барки, сплавлял плоты, стал хозяином большой плотницкой артели и держал банные заведения. Почти все московские бани строились по берегам рек, речек, проточных прудов. От Крымского моста до Воробьевых гор тянулись бани, купальни, портомойни, был устроен прокат лодок. Часть всего этого принадлежала Шмелевым и обеспечивала им доход. Шмелевский род вообще отличался хозяйственностью: двоюродный брат Сергея Ивановича, Егор Васильевич, владел кирпичным заводом на Воробьевых горах; правда, в 1894 году завод был продан.
Иван Сергеевич Шмелев, будущий писатель, родился 21 сентября (3 октября) 1873 года, в родовом шмелевском доме, что на Калужской улице, под номером тринадцать. Он появился на свет в пору расцвета семейного дела, домашний уклад был благополучен, устойчив, а детское ощущение райского бытия происходило от отцовского жизнелюбия.
У Сергея Ивановича было триста плотников – и они тоже были известны по всей Москве. Они выполняли такие престижные работы, как возведение лесов и помостов в храме Христа Спасителя. Азарта Сергея Ивановича хватало на серьезные проекты, и на веселую безделицу. Он первым ввел в Москве ледяные горы. Алексей Михайлович Ремизов в «Центурионе», вошедшем в его книгу «Мышкина дудочка» (1953), писал: «Отец Шмелева заделался тузом на Москве за свои масленичные горы – понастроены были фараоновы пирамиды в Зоологическом и Нескучном. Долго потом купцы вспоминали в Сокольниках и на Воробьевых за самоваром шмелевские фейерверки» [2]. Сергей Иванович, как говорили раньше, ставил балаганы. Он упомянут как устроитель народных гуляний в «Юнкерах» (1933) Александра Ивановича Куприна. Его последним делом был подряд по постройке трибун на открытии памятника Пушкину. Умер Сергей Иванович 7 октября 1880 года. Молодая лошадь сбросила Сергея Ивановича и протащила его по дороге. Перед кончиной он долго болел. Его похоронили на кладбище Донского монастыря. Его сыну Ивану было тогда семь лет, он наблюдал из окна, как траурная процессия продвигалась к монастырю. Он обожал своего отца. Сергей Иванович стал героем произведений Шмелева. Когда в феврале 1928 года в парижской газете «Возрождение» был опубликован посвященный Куприну рассказ Шмелева «Наша Масленица», Константин Бальмонт 4.03.1928 написал автору: «Когда я читал его вслух, мы и плясали, и смеялись, и восклицали, и плакали <…> Это – чудесно. Это – родное. Мы любим Вашего отца. Я его вижу. Мы – силой Вашего слова были у него в гостях<…>» [3].
Похожий материал - Сочинение: Особенности лирики О.Э. Мандельштама.
После смерти отца семья жила скудновато, остались долги. Но Шмелев вспоминал, что дома пекли ситный хлеб, по воскресеньям к чаю обязательно были пирожки – эти и другие привычки милой старины матушка сохранила. Ее звали Евлампией Гавриловной. Она была родом из купеческой семьи Савиновых, закончила институт благородных девиц, вышла замуж за Сергея Ивановича и родила ему детей: Софью, Марию, Николая, Сергея, Ивана, Екатерину. Став вдовой, она в полной мере проявила жесткость характера, силу воли и взвалила на себя заботы о благополучии дома. Кормилась семья за счет бань, но Евлампия Гавриловна еще сдавала третий и подвальный этажи дома. Родители Шмелева – из устроителей. В матушке проявилась купеческая хватка. Шмелев, как это видно из его произведений, в частности из статьи «Душа Москвы» (1930), не считал купечество темным царством, отдавал должное купцам в материальном и духовном строительстве Москвы, имея в виду галерею Третьяковых, художественные собрания Щукина и Цветкова, собрания древней иконной живописи Солдатенкова, Рябушинского, Постникова, Хлудова, Карзинкина, картинную галерею Морозова, библиотеку Хлудовых, бесплатные больницы – Алексеевскую, Бахрушинскую, Хлудовскую, Сокольническую, Морозовскую, Солдатенковскую, Солодовниковскую, а также богадельни, дома дешевых квартир, родильные приюты, училище для глухонемых, приют для исправления малолетних преступников.
Семья будущего писателя в известном смысле не была просвещенной, в доме, кроме старенького Евангелия, молитвенников, поминаний, да в чулане на полках «Четьи-Минеи» прабабушки Устиньи, других книг не было. Жизнь протекала по когда-то давно заведенному порядку.
Шмелевы хоть и приняли новую веру, но к сохранению религиозных обрядов и домашних устоев относились со старообрядческой строгостью. Обязательно соблюдались посты, постились также по средам и пятницам. Семья почитала святыни, посещала церкви, ходила на богомолье; еще маленьким Шмелев совершил паломничество в Троице-Сергиеву Лавру, принял там благословение от старца Варнавы – старец достал из кармана и дал ему крестик. Смысла церковных слов маленький Шмелев не понимал, а картинки с грешниками, шествующими по мытарствам, рождали страх и говорили о существовании жуткой тайны. Решающее духовное воздействие на него – еще при жизни отца – оказал плотник Михаил Панкратыч Горкин, по сути, его домашний воспитатель. Раньше таких, как Горкин, называли дядьками. Он утешитель и наставник маленького Шмелева, он внушал впечатлительному мальчику мысль о том, что есть ангел-хранитель, что Господь его любит, что ветчину в пост есть грешно, что надо трудиться, что душа все равно как полевой цветик. Уже постаревший Шмелев писал о том, что душу его сотворили отец и Горкин.
Помимо церковного, Шмелеву с детства открылся мир балаганных сказок: амбары были завалены декорациями морей, китов, чудовищ, скелетов и прочего, что рождалось в головах художников с Хитрова рынка. Открылся ему и мир простонародный – плотников, бараночников, скорняков, сапожников, банщиков. Он рано услышал бойкую речь – тот народ, что стекался во двор, за словом в карман не лез. Шмелев вспоминал в «Автобиографии»:
«Здесь, во дворе, я увидел народ. Я здесь привык к нему и не боялся ни ругани, ни диких криков, ни лохматых голов, ни дюжих рук. Эти лохматые головы смотрели на меня очень любовно. Мозолистые руки давали мне с добродушным подмигиванием и рубанки, и пилу, и топорик, и молотки и учили, как “притрафляться” к доскам, среди смолистого запаха стружек, я ел кислый хлеб, круто посоленный, головки лука и черные, из деревни привезенные лепешки. Здесь я слушал летними вечерами, после работы, рассказы о деревне, сказки и ждал балагурство. Дюжие руки ломовых таскали меня в конюшни к лошадям, сажали на изъеденные лошадиные спины, гладили ласково по голове. Здесь я узнал запах рабочего пота, дегтя, крепкой махорки. Здесь я впервые почувствовал тоску русской души в песне, которую пел рыжий маляр. “И-эх и темы-най лес… да эх и темы-най…” Я любил украдкой забраться в обедающую артель, робко взять ложку, только что начисто вылизанную и вытертую большим корявым пальцем с сизо-желтым ногтем, и глотать обжигающие рот щи, крепко сдобренные перчиком. Многое повидал я на нашем дворе и веселого, и грустного. Я видел, как теряют на работе пальцы, как течет кровь из-под сорванных мозолей и ногтей, как натирают мертвецки пьяным уши, как бьются на стенках, как метким и острым словом поражают противника, как пишут письма в деревню и как их читают. Здесь я получил первое и важное знание жизни. Здесь я почувствовал любовь и уважение к этому народу, который все мог. Он сделал то, чего не могли делать такие, как я, как мои родные. Эти лохматые на моих глазах совершали много чудесного. Висели под крышей, ходили по карнизам, спускались под землю в колодезь, вырезали из досок фигуры, ковали лошадей брыкающихся, писали красками чудеса, пели песни и рассказывали дух захватывающие сказки».
Очень интересно - Сочинение: Осип Мандельштам. Стихотворение «Ленинград». Размышления о произведении.
Все так замечательно складывалось в его жизни, и все так его любили, а между тем уже в раннем детстве он узнал страх, потому что увидел страшное. Такое страшное, что жалость к человеку укоренилась в нем навсегда. Была Пасха 1877 года. Тогда началась Русско-турецкая война. Было солнечно и звонили колокола, маленький Шмелев гулял с няней и заметил, что у сарая столпились люди. Няня взяла его на руки, и он увидел чужих, они были безъязыкими, под лохмотьями старика он разглядел незатянувшуюся рану, сквозь которую проступала кость, у женщины вместо глаз были красные ямы. Тогда он узнал, что есть православные мученики, что царь начал войну с турками, чтобы турки не мучили христиан. Эти несчастные долго снились ему, и ужас вновь и вновь сковывал его сердечко. Второй раз панический страх овладел им в 1881 году: он услышал, что убили Александра II, что без царя всем грозит беда, что нигилисты всех будут резать.
Обучение наукам началось в частном пансионе сестер-француженок Верзес, располагавшемся недалеко от дома, на Полянском рынке. В одиннадцать лет Шмелев сказал «прощай» праздности вольной, его отдали в первую гимназию, что у Храма Христа Спасителя. Попасть туда оказалось делом нелегким, на шестьдесят вакантных мест было четыреста кандидатов. Приемный диктант по русскому языку он написал без ошибок, но на экзамене по арифметике сбивался и робел. Хлопотать за него принялась крестная, Елизавета Егоровна, его дальняя родственница, сама в девичестве Шмелева. Проучился он там всего три месяца, с августа по ноябрь. В 1913 году Шмелев вспоминал: «Меня подавили холод и сушь. Это самая тяжелая пора моей жизни – первые годы в гимназии. Тяжело говорить. Холодные сухие люди. Слезы. Много слез ночью и днем, много страха». Уже в детстве накопились обиды и страхи, все, что в зрелые годы обернулось страстностью, непримиримостью и даже мнительностью.
Каждое утро маленький Шмелев шел по Якиманке, через Большой Каменный мост к Волхонке, к розовому огромному зданию за высокими чугунными воротами. Из-за своих рефлексий он был отстающим; разбирая «Птичку Божию», не мог определить сказуемое; получал колы и двойки, и смятение его разрасталось, застило весь свет. На перемене он ютился под пожарной лестницей на большом дворе; до него доносились запахи сыра, колбасы, слоек, он в одиночестве жевал в своем укрытии пустой розанчик – пятачка на гимназический завтрак дома не выдавали.
Матушка решила перевести его в другую гимназию – под номером шесть. Она находилась неподалеку от дома, в Большом Толмачевском переулке, в усадьбе графов Сологубов, за чугунными воротами с литым фруктовым орнаментом. Собственно, посоветовал ей это сделать четырехклассник шестой гимназии некто Сережа Волокитин. Хотя бабушка и называла его пакостником, совету его вняли. Просторные классы сменили маленькие уютные комнаты, а в учебе Шмелев выказывал успехи. Из последних учеников стал чуть ли не первым. Он попал в свою среду.
На молебны в гимназию приходил диакон Алексий, впоследствии старец, схимник Зосимовой пустыни. Он был литературно и философски образованным человеком, о котором учитель словесности Федор Владимирович Цветаев, дядя Марины Цветаевой, преподаватель шестой гимназии и инспектор Московского учебного округа, говорил: «О, он всего Достоевского … пере-же-вал! И всего – Соловьева… и – всех “гностиков-хвостиков”… му-дрец!» [4]. За сочинения у Цветаева Шмелев получал в основном пятерки, за работу «Летний дождь в лесу» – пятерку с тремя плюсами. По русскому языку были четверки. По латыни получал тройки, но больше двойки, по немецкому – тройки. Вот фрагмент рассказа «Как я покорил немца» (1934):
Вам будет интересно - Статья: Предмет риторики и культуры речи в составе речеведческих и общегуманитарных дисциплин
«Только Отто Федорыч, немец, ставил всё тройки с минусом. Как ни переводил ему любимые его каверзы – “он, казалось, был нездоров”, “он, казалось бы, не был бы нездоров”, даже – “он, не казалось бы, что будто бы будет нездоров”… как ни вычитывал Шиллера и Уланда, как ни жарил все эти фатер, гефеттер, бауэр и нахбар… – ничто не помогало. Он пучил стеклянные ясные глаза, и румяное, в пятнах, лицо его, похожее на святочную маску с рыжими бровями и бачками, сияло удовольствием: “ошень ка-ашо, драй!”
Но почему же – драй?!.
Руски ушенник не мошет полушайт фир, немецкий мо-шет!». Я ненавидел щегольский галстук немца – зеленый с клюковками, в розовых клеточках платочек, которым он вытирал потную лысину, тыкал в стеклянные ясные глаза, когда, растроганный, декламировал нам шиллеровскую “Лид фом Глокэр” или “Уранэ, Гросмуттер, Муттер унд Кинд ин думпфер Штубэ бейзаммен зинд”…– как накануне Троицы убило молнией четверых. «Жестокий, он притворяется добряком, он тычет в глаза платочком, чуть не рыдает даже: “Унд моэн ист… Файэртаг!..” – у, фальшивый!». Я вычитывал ему с чувством “Дер Монд ист ауфгеганген, ди гольдене Штернэ пранген” – драй и драй! – только 2-е место. <…> Я поклялся сжечь Кайзера и хрестоматию Бертэ».
Все же Шмелев закончил гимназию весной 1894 года, до медали ему не хватило полбала.
Из детства сохранилось чувство безысходности, незащищенности перед насилием. Отца уже не было, и никто не мог помешать материнской деспотии. Матушка его… была она из матушек-командирш. То ли жестокосердие, то ли страх вдовы за будущее семьи побуждали ее пороть мальчика. Пороть, пороть, пороть. Порой его наказывали розгами по три раза в неделю. И так, что стыдно было идти в баню. В 1929 году Шмелев рассказал Буниным, как его пороли: «<…> веник превращался в мелкие кусочки» [5]. Евлампия Гавриловна не умела приласкать, она не была нежной матерью; бессильная в убеждении, в слове, она использовала верное, как ей казалось, средство воспитания. Возвращаясь из первой гимназии, мальчик заходил в часовню Николая Чудотворца у Большого Каменного моста – она была разрушена в 1930-е – и, жертвуя редкую копеечку, просил угодника, чтобы поменьше пороли; когда его, маленького, худого, втаскивали в комнату матери, он с кулачками у груди, дрожа, криком молился образу Казанской Богородицы, но за негасимой лампадой лик Ее был недвижим. В молитве – все его «не могу» и «спаси»… но мать призывала в помощь кухарку, когда он стал старше – дворника. В четвертом классе Шмелев, сопротивляясь, схватил хлебный нож – и порки прекратились.
Похожий материал - Статья: Русский язык и духовное состояние общества
Мать, не желая того, была постоянным источником стрессов, ей подросток Шмелев был обязан нервными тиками. В письмах писателя к ставшей в эмигрантские годы его близким другом Ольге Александровне Бредиус-Субботиной встречаем следующее: «И еще помню – Пасху. Мне было лет 12. Я был очень нервный, тик лица. Чем больше волнения – больше передергиваний. После говенья матушка всегда – раздражена, – усталость. Разговлялись ночью, после ранней обедни. Я дернул щекой – и мать дала пощечину. Я – другой – опять. Так продолжалось все разговение (падали слезы, на пасху, соленые) – наконец, я выбежал и забился в чулан, под лестницу, – и плакал» [6]. Вряд ли он научился страдать и терпеть, скорее материнское воспитание стало причиной проявившейся позже страстности в отрицании насилия и неправды.
Обиды обострили впечатлительность, книги и театр развили воображение, влюбленности сформировали нежный внутренний мир. Он начал влюблялся уже с восьми лет. То это была Саша, то Тоня… Шмелев вымаливал у брата своей избранницы ее портрет и от переживаний, в ночной рубашке, босой, выбегал в морозные сени – чтобы умереть!
В гимназии он увлекся театром. Это семейное: театр обожали его дед и его дядя Павел Иванович. У Шмелева рано обнаружили вокальные способности, сначала альт, потом баритон. Интерес к музыке развился благодаря сестре Марии, учившейся в Московской консерватории: он слушал ее упражнения на фортепьяно и посещал консерваторские концерты. В пятом классе страстно увлекся оперой, каждый субботний вечер шел к Большому театру за билетами по тридцать пять копеек, на галерку, на пятый ярус; он выстаивал в очереди с десяти вечера до десяти утра – в любую погоду! Эти тридцать пять копеек он выпрашивал у матери за «пятерку», но он и сам начал зарабатывать деньги, уже в шестом классе занялся репетиторством, и полученное за уроки вознаграждение тоже шло на билеты. Он знал весь репертуар театра Корша; чрезвычайно был увлечен игрой артистки Малого театра Е. К. Лешковской в «Старых годах» И. В. Шпажинского, в «Волках и овцах» А. Н. Островского, как вспоминал потом: «Не была красива, в жизни страшная неряха, всегда непричесанная, туфли на босу ногу, но… “Божией Милостью” талантище!» [7]
Еще одна ранняя страсть Шмелева – чтение. Как-то во дворе он увидел дворника, который по складам читал потрепанную книжечку. По-видимому, не поминальник и не молитвенник, и уже это было необычно. Есть книги, их откуда-то берут, и нужно научиться читать, что он и сделал с помощью матери. Среди окружения было мало интеллигентных людей, но имя Пушкина было услышано семилетним Шмелевым и стало своим, хотя о том, что Пушкин – поэт, он еще не знал: просто отец взял – не ради барыша, а ради чести – подряд на строительство «мест» для публики к открытию памятника Пушкину. И Пушкин стал постоянной темой разговоров в доме. Его образ долго ассоциировался в памяти маленького Шмелева прежде всего со смертельно больным отцом, с оставшимися в кабинете покойного отца пригласительными билетами на торжество освящения и открытия памятника. Из этих билетов он потом строил домики. Позже Шмелев начал учить стихи Пушкина, и через Пушкина – мыслить и страдать. Он учил «Песнь о вещем Олеге» и плакал: жаль было и бедного Олега, и бедного коня. Как-то почтальон принес завернутое в рогожку фисташкового цвета полное собрание сочинений поэта. Тогда и случилось истинное открытие Пушкина. Но разгадан Пушкин был только в 1930-е.