Статья: Семантика образа степи в прозе Чехова

По свидетельству М.П. Чехова, рассказ «Счастье» был написан под воздействием воспоминаний о няне Чеховых, в молодости — крепостной, которая любила говорить о «таинственном, необыкновенном, страшном, поэтическом». [i]

Всякий раз картина степи складывается из одних и тех же деталей: пахучие пестрые травы, необозримость пространства и неба над ним, возвышающиеся курганы и ветряные мельницы, быстрые смены в состоянии природы (переход от туманной ночи к солнечному утру и невыносимой духоте дня, от зноя к грозе), кружащиеся ястребы и тишина, оттеняемая неясными звуками вдалеке (звук сорвавшейся в шахтах бадьи в «Счастье», неумолчный гул телеграфных проводов в «Огнях», крики всевозможных птиц в «Степи», далекий гром в «Печенеге»).

Как большинство пейзажей у Чехова, степь — тоже «ландшафт настроения», который своей мрачной или, наоборот, оживленной атмосферой наталкивает героев на неожиданные философские выводы о смысле жизни и его собственной судьбе. Будучи фоном действия чеховских рассказов и повестей, степь неизменно вырастает в них до целостного образа, наполняющегося глубоким философским содержанием. Поэтому настроения и философские раздумья героев при созерцании степи становятся устойчивыми компонентами ее образа в произведении. Они сводятся к двум доминантам: 1) восхищению богатством и роскошной красотой природы, рождающему у героев неодолимую жажду жизни, и 2) ощущению потерянности в томительной бесконечности степи, холодной и равнодушной к человеку: [ii]

«Ни в ленивом полете этих долговечных птиц, ни в утре, которое повторяется аккуратно каждые сутки, ни в безграничности степи — ни в чем не видно было смысла» («Счастье» - 6, 216).

«Вы знаете, когда грустно настроенный человек остается один на один с морем или вообще с ландшафтом, который кажется ему грандиозным, то почему-то к его грусти всегда примешивается уверенность, что он проживет и погибнет в безвестности...» («Огни» - 7, 113).

Возможно вы искали - Статья: Прозябшая роза – прорастающая трава – трава умирающая: эволюция пушкинского образа в русской поэзии

«Громадные пространства, длинные зимы, однообразие и скука жизни вселяют сознание беспомощности, положение кажется безнадежным, и ничего не хочется делать — все бесполезно» («В родном углу» - 9, 322; курсив в чеховских цитатах здесь и далее везде мой — А.К.).

Прочие важные смысловые составляющие удобно вычленить при рассмотрении семантики образа степи конкретно в каждом из названных произведений.

В рассказе «Счастье» (1887) образ степи предстает перед нами необыкновенно романтическим. Степь уводит мысли героев в далекое прошлое, во времена кочевников, ведших некогда между собой бесчисленные войны, о которых напоминают теперь возвышающиеся повсюду вековые печальные курганы:

В синеватой дали, где последний видимый холм сливался с туманом, ничто не шевелилось; сторожевые и могильные курганы, которые там и сям высились над горизонтом и безграничною степью, глядели сурово и мертво; в их неподвижности и беззвучии чувствовались века и полное равнодушие к человеку; пройдет еще тысяча лет, умрут миллиарды людей, а они всё еще будут стоять, как стояли, нимало не сожалея об умерших, не интересуясь живыми, и ни одна душа не будет знать, зачем они стоят и какую степную тайну прячут под собой» (6, 216).

«Степная тайна», которую прячут под собой курганы — это золотые клады древних времен, символизирующие в рассказе человеческое счастье вообще: «Есть счастье, а что с него толку, если оно в земле зарыть? Так и пропадет добро задаром… А ведь счастья много, так много, парень, что его на всю бы округу хватило, да не видит его ни одна душа!» (6, 214). Клады остались и со времени не столь отдаленных исторических событий, докатывавшихся и проносившихся через степь: один зарыли разбойники, ограбившие караван с золотом для Петра I, строившего в Воронеже флот; другой припрятали донские казаки, не желая отдавать добычу, захваченную во время Отечественной войны. Так степь наполняется историческими ассоциациями, а на зарытые клады ложится печать запретности и греховности из-за их преступного происхождения.

Похожий материал - Сочинение: Трагическое и комическое в сказе Н. С. Лескова «Левша»

Итак, равнодушная к человеку степь таит в себе его счастье, которое, однако, никогда не дастся ему в руки (клады «заговорены»). Его лишены одинаково и молодой чебан Санька, и восьмидесятилетний старик, уже кончающий свой жизненный путь. В целом же степная жизнь предстает бесплодной из-за своей выключенности из времени. Бескрайняя степь порождает у людей «овечьи» мысли — «длительные, тягучие, вызываемые представлениями только о широкой степи и небе» и которые «угнетали их самих до бесчувствия» (6, 211).

Лишь вдали виднеется другая жизнь:

Солнце еще не взошло, но уже были видны все курганы и далекая, похожая на облако Саур-Могила с остроконечной верхушкой. Если взобраться на эту Могилу, то с нее видна равнина, такая же ровная и безграничная, как небо, <...> а дальнозоркий калмык увидит даже город и поезда железных дорог. Только отсюда и видно, что на этом свете, кроме молчаливой степи и вековых курганов, есть другая жизнь, которой нет дела до зарытого счастья и овечьих мыслей» (6, 217).

Интересно, что новая жизнь видна только с высоты самой древней могилы и только «другу степей» калмыку. Тот же могильный курган будет упомянут и в рассказе 1897 г. «В родном углу»: «… в сумерках говорили о шахтах, о кладах, зарытых когда- то в степи, о Саур-могиле… Во время разговора в позднее время, случалось, вдруг доносилось «ка-ра-у-ул!». Это пьяный шел или грабили кого-нибудь по соседству в шахтах». (9, 318).

В повести «Степь» (1888) образ «широкой, бесконечной равнины, перехваченной цепью холмов»(7, 16) находится в самом центре читательского внимания. Новым, привнесенным Чеховым в этот образ, здесь оказываются гоголевские аллюзии, например в описании брички и дороги. Кроме того, рисуя степной ландшафт, Чехов постоянно прибегает к обычно нехарактерному для него восторженному, поэтическому пафосу гоголевских лирических отступлений, а местами почти буквально следует тексту «Мертвых душ»: «Что-то необыкновенно широкое, размашистое и богатырское тянулось по степи вместо дороги… шириною в несколько десятков сажен своим простором она возбудила в Егорушке недоумение и навела его на сказочные мысли. Кто по ней ездит? Кому нужен такой простор? Непонятно и странно. Можно в самом деле подумать, что на Руси еще не перевелись громадные, широко шагающие люди вроде Ильи Муромца и Соловья Разбойника и что еще не вымерли богатырские кони» (7, 48;). Появляется и «песня тихая, тягучая и заунывная, похожая на плач и едва уловимая слухом» которая «слышалась то справа, то слева, то сверху, то из-под земли, точно над степью носился невидимый дух и пел» (7, 24); «… лиловая даль, бывшая до сих пор неподвижною, закачалась и вместе с небом понеслась куда-то еще дальше… она потянула за собою бурую траву, осоку, и Егорушка понесся с необычайною быстротою за убегавшею далью. Какая-то сила бесшумно влекла его куда- то, а за ним вдогонку неслись зной и томительная песня» (7, 26; курсив везде мой — А.К.).

Очень интересно - Статья: Образы матерей в рассказах В.Шукшина

(Ср. у Гоголя: «Открыто-пустынно и ровно все в тебе; как точки, как значки, неприметно торчат среди равнин невысокие твои города; ничто не обольстит и не очарует взора. Но какая же непостижимая, тайная сила влечет к тебе? Почему слышится и раздается немолчно в ушах твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей, от моря до моря, песня? Что в ней, в этой песне? Что зовет, и рыдает, и хватает за сердце? Какие звуки болезненно лобзают, и стремятся в душу, и вьются около моего сердца? И еще, полный недоумения, неподвижно стою я, а уже главу осенило грозное облако, тяжелое грядущими дождями, и онемела мысль пред твоим пространством. Что пророчит сей необъятный простор? Здесь ли, в тебе ли не родиться беспредельной мысли, когда ты сама без конца? Здесь ли не быть богатырю, когда есть место, где развернуться и пройтись ему? И грозно объемлет меня могучее пространство, страшною силою отразясь во глубине моей…»).

По приведенным примерам видно, что Чехов заимствует у Гоголя не столько описания собственно степи (красочные зарисовки степи в «Тарасе Бульбы» пересекаются с чеховской «Степью» только описанием степных птиц, а из «Ивана Федоровича Шпоньки…» могла быть позаимствована только ветряная мельница как постоянный элемент степного пейзажа), сколько дорожные картины из лирических отступлений «Мертвых душ». Эти соответствия обогащают образ степи целым комплексом ассоциаций с гоголевским образом Руси как таковой, что делает его романтически всеобъемлющим. Местами степь приобретает даже сказочно-фантастический черты, будучи показана через восприятие мальчика Егорушки: «Широкие тени ходят по равнине, как облака по небу, а в непонятной дали… высятся и громоздятся друг на друга причудливые образы…» (7, 46).

Однако степь сохраняет также типические черты, проходящие через все чеховское творчество и намеченные уже в «Счастье». Это и бесконечное однообразие: «Холмов уже не было, а всюду, куда ни взглянешь, тянулась без конца бурая, невеселая равнина; кой-где на ней высились небольшие курганы и летали вчерашние грачи» (7, 48), и иллюзия замедления и остановки времени, причем время реальное растворяется в огромности времени исторического: путешествующим по степи кажется, точно «бричка ехала назад, а не дальше, путники видели то же самое, что и до полудня» (7, 28), «… время тянулось бесконечно, точно и оно застыло и остановилось. Казалось, что с утра прошло уже сто лет… Не хотел ли Бог, чтобы Егорушка, бричка и лошади замерли в этом воздухе и, как холмы, окаменели бы и остались навеки на одном месте?» (7, 25-26). Этим предопределена и связь степи с исторической древностью: «Попадается на пути молчаливый старик курган или каменная баба, поставленная бог ведает кем и когда, <...> и мало-помалу на память приходят степные легенды»(7, 46). Фигуры пастухов в степи кажутся сошедшими со страниц Библии: «Старик чебан, оборванный и босой <...> — совсем ветхозаветная фигура — унял собак и, снявши шапку, подошел к бричке» (7, 19). При виде широчайшей дороги Егорушка воображает себе «штук шесть высоких, рядом скачущих колесниц, вроде тех, какие он видывал на рисунках в Священной истории <...> И как бы эти фигуры были к лицу степи и дороге, если бы они существовали!» (7, 48). Погруженность в далекое прошлое придает степи таинственность: «все представляется не тем, что оно есть» (7, 45).[iii]; «Направо темнели холмы, которые, казалось, заслоняли собой что-то неведомое и страшное…» (7, 45). Неотъемлемы также от образа степи страшные рассказы о разбойниках и убийствах. У самой дороги возвышаются одинокие кресты — в память о свершившемся здесь злодеянии. Так продолжается тема жестокости степных людей, восходящей к вольным и буйным нравам степных кочевников. Степь даже притягивает к себе жестоких людей. Мы встречаем на страницах повести мрачного буяна Дымова, из озорства убивающего ужа. (Именно в степь собирается убежать Мерик из другого рассказа — «Воры», после того как он убьет старуху с дочкой и завладеет их деньгами).

Сохраняет образ степи и все те же философские коннотации, в к которым неизбежно приводит каждое развернутое описание: «И тогда в трескотне насекомых, в подозрительных фигурах и курганах, в голубом небе, в лунном свете, в полете ночной птицы… начинает чудиться торжество красоты, молодость, расцвет сил и страстная жажда жизни; душа дает отклик прекрасной, суровой родине, и хочется лететь над степью вместе с ночной птицей». Но столь же неожиданно автор переходит в «минорный» тон: «И в торжестве красоты, в излишке счастья чувствуешь напряжение тоску, как будто степь сознает, что она одинока, что богатство ее и вдохновение гибнут даром для мира, никем не воспетые и никому не нужные, и сквозь радостный гул слышишь ее тоскливый, безнадежный призыв: певца, певца!» (7, 46).[iv]

Далее по ходу повести восторженные ноты могут смениться мрачными раздумьями о непонятности жизни и неизбежности смерти: «Когда долго, не отрывая глаз, смотришь на глубокое небо, то почему-то мысли и душа сливаются в сознание одиночества. Начинаешь чувствовать себя непоправимо одиноким, и все то, что считал раньше близким и родным, становится бесконечно далеким и не имеющим цены <...> приходит на мысль то одиночество, которое ждет каждого из нас в могиле, и сущность жизни представляется отчаянной, ужасной...» (7, 65-66).

Вам будет интересно - Статья: Разбор романа И.С. Тургенева "Отцы и дети"

Итак, степь в повести представляется одновременно и неисчерпаемой в своем многообразии (по разбросанным в ней людским судьбам, и по бесчисленным сменам состояний в природе и, соответственно, в душе воспринимающих ее героев), но также и утомительно однообразной. На наш взгляд, эти два модуса восприятия жизни — удручающего, обессмысливающего всё однообразия и нескончаемой прелести и новизны — лежат в основе чуть ли не всего художественного мировосприятия Чехова. В письме Чехова 1888 года, в котором он рассуждает о возможном продолжении повести и трагическом будущем Егорушки, прямо говорится о влиянии родного ландшафта на сознание русского человека, которому свойственны, с одной стороны, «страстная жажда жизни и правды, мечты о широкой, как степь, деятельности <...> бедность знаний рядом с широким полетом мысли; с другой — необъятная равнина, суровый климат, серый, тяжелый народ со своей тяжелой, холодной историей» (из письма Д.В. Григоровичу от 5 февр. 1888 г. — П 2, 190). Так образ степи опять оказывается амбивалентным.

Центральной в повести является и тема счастья, как и в предыдущем рассказе. Егорушка понимает из разговоров, что «у всех его новых знакомых, несмотря на разницу лет и характеров, было одно общее, делавшее их похожими друг на друга: все они были люди с прекрасным прошлым и с очень нехорошим настоящим»(7, 64). Свое пребывание в степи герои рассматривают как вынужденное следствие постигшей их плачевной перемены в судьбе. Но в повести выводится и человек, по-настоящему счастливый (в этом также сказывается ее романтизм): в степи бродит Константин, женившийся по страстной любви, который, не в силах вынести один доставшегося ему счастья, ходит и всем рассказывает о нем. Остальными героями это воспринимается как чудо, невозможное для них самих: «Все теперь отлично понимали, что это был влюбленный и счастливый человек, счастливый до тоски; его улыбка, глаза и каждое движение выражали томительное счастье. Он не находил себе места и не знал, какую принять позу и что делать, чтобы не изнемогать от изобилия приятных мыслей. <...> При виде счастливого человека всем стало скучно и захотелось тоже счастья. Все задумались» (7, 77).

Есть в степи и человек, чувствующий себя ее хозяином — Варламов: «Как ни заурядна была его наружность, но во всем, даже в манере держать нагайку, чувствовалось сознание силы и привычной власти над степью» (7, 80). Егорушке он также представляется высшим и непостижимым существом.

Однако присутствуют в степном пейзаже и реалии, связывающие его с современностью. Это — уходящая вдаль цепь телеграфных столбов, которая получит особое символическое значение в следующей «степной» повести Чехова соединяют— «Огни» (1888).

В этом рассказе степь опять оказывается богата аллюзиями из древней истории: «Знаете, на что похожи эти бесконечные огни? Они вызывают во мне представление о чем-то давно умершем, жившем тысячи лет тому назад, о чем-то вроде лагеря амалекитян или филистимлян. Точно какой-то ветхозаветный народ расположился станом и ждет утра, чтобы подраться с Саулом или Давидом. <...> Воображение мое спешило нарисовать палатки, странных людей, их одежду, доспехи...» (7, 107). Одновременно строительный беспорядок на постройке железной дороги «придавал земле какую-то странную, дикую физиономию, напоминавшую о временах хаоса <...> силуэты людей и стройные телеграфные столбы <...> портили ансамбль картины и казались не от мира сего».

Похожий материал - Реферат: «С мечтой «очеловечить» человека» (по роману Ф. М. Достоевского «Преступление и наказание»)

Среди этого хаоса созидается новый порядок. Люди уподабливаются творцам нового мира из хаоса. Построенная насыпь, которая стоит миллионы, сравнивается технократом Ананьевым с Монбланом, а затем даже Арарат-горой, в чем тоже сказывается влияние степи: « Экая благодать, господи! — вздохнул Ананьев. — Столько простора и красоты, что хоть отбавляй! какова насыпь-то! Это, батенька, не насыпь, а целый Монблан! <...> Небось приятно поглядеть на дела рук своих? В прошлом году на этом самом месте была голая степь, человечьим духом не пахло, а теперь поглядите: жизнь, цивилизация! И как все это хорошо, ей-богу! Мы с вами железную дорогу строим, а после нас, этак лет через сто или двести, добрые люди настроят здесь фабрик, школ, больниц и — закипит машина!» (7, 106).

Интересно заметить, что Ананьев употребляет слово «машина» в значении «жизнь». Итак, человек должен создать новую жизнь в степи и отнять у нее сокрытое в ней счастье. Однако тут же сделанная насыпь уподабливается древним курганам, поскольку повествователю кажется, что под ней тоже зарыта некая важная тайна: «Огни были неподвижны. В них, в ночной тишине и в унылой песне телеграфа чувствовалось что-то общее. Казалось, какая-то важная тайна была зарыта под насыпью, и о ней знали только огни, ночь и проволоки...». Так сами плоды цивилизации в степи отчуждаются от людей и становятся носителями степной тайны, как когда-то произошло и с курганами — тоже некогда творениями рук человеческих, а теперь неотъемлемой частью степи.

Ландшафт порождает в студенте фон Штенберге типично «степные» мысли о потерянности человеческой жизни и всех человеческих дел в бесконечности тысячелетий, которые проходят перед мысленным взором всякого, созерцающего степь: «Да, — пробормотал студент в раздумье. — Когда-то на этом свете жили филистимляне и амалекитяне, вели войны, играли роль, а теперь их и след простыл. Так и с нами будет. Теперь мы строим железную дорогу, стоим вот и философствуем, а пройдут тысячи две лет, и от этой насыпи и от всех этих людей, которые теперь спят после тяжелого труда, не останется и пыли. В сущности, это ужасно!» (7, 107).

Ананьев горячо возражает ему, говоря о бесплодности и вредности таких мыслей, которые в конечном счете приводят человека к апатии и безответственности за свои поступки, и в доказательство рассказывает о том, как такие же мысли (навеянные созерцанием моря), привели его к безнравственному поступку — обману Кисочки.